Иллюстрация Кляксиных
Заказ пришёл не через галерею и не по рекомендации — он родился внутри, как внезапный спазм в затылке. Владимир Границкий-Гантимур стоял на берегу Ингоды, смотрел, как поднявшаяся мутная вода лижет гальку, и вдруг ощутил: ему необходим портрет. Не просто портрет, а его собственное лицо, но в образе Команданте — в берете и грубой зелёной рубашке и тем прищуром, который зовёт за собой революционные массы.
Он никогда не носил беретов и считал социалистический романтизм чуждым своей забайкальской крови. Но мысль вцепилась мёртвой хваткой. Вечером он уже стоял в мастерской читинского художника, сбивчиво объясняя, как хотел бы себя видеть.
Заказ не потребовал много времени, и когда Границкий-Гантимур увидел рисунок, у него застучало в висках: «Куба — любовь моя». В тот же вечер комната наполнилась звоном. Это не было слуховой галлюцинацией — Владимир чувствовал звон спиной, позвоночником, будто по позвонкам били серебряные молоточки. А потом пришло озарение.
Оно ударило под дых, когда он стоял у окна, глядя на огни Читы, рассыпанные по склонам. Внутри него распахнулась какая-то потаённая дверь, и оттуда хлынул поток — не тёплый, не холодный, а какой-то «иной», заставляющий кожу покалывать, а мысли — искриться. Владимир Границкий-Гантимур заговорил стихами, которых никогда не учил: гортанными, тягучими, о седых хребтах и бескрайней степи. А потом его неудержимо потянуло к карте, висевшей на стене. Две точки загорелись в его сознании алым жаром: Агинское — рукой подать, и Донецк — далёкий, выжженный, измученный, но вдруг ставший таким же родным.
Самое странное — Границкий-Гантимур, который в жизни не пел ничего кроме гимна в военном училище, вдруг начал петь. Голос его, низкий, с хрипотцой, выводил протяжные рулады, похожие на хиты развитого социализма.
Он продержался три недели, пытаясь заглушить зов работой, книгами, возней с дочками и забоем бройлеров. Но зов был сильнее. И однажды утром Границкий-Гантимур прыгнул в «Джимник» и покатил через сопки — в Агинское. Степь встретила его ветром, пахнущим сухой полынью. Земля здесь была плоской, как ладонь, и небо давило своей синевой. В посёлке он нашёл Гэсэра — старого знакомого, с которым не виделся пару лет. Когда-то давно, при знакомстве, он представился потомком шаманов, но лишённым полного права на свой дар. Владимир не поверил — и зря: предсказанный бурятом перелом ноги всё-таки случился. С тех пор вспоминались его глаза, затянутые лёгкой дымкой, смотрящие как-то сквозь — сквозь стены, сквозь время, сквозь самого Владимира.
Они сидели у печки, пили чай с молоком, макая боовы в привезённую сгущёнку. Границкий-Гантимур говорил горячо, захлёбываясь: о портрете, о пении, о двух точках на карте. Гэсэр молчал долго. Потом поднялся, вышел на крыльцо, долго смотрел на степной горизонт, где край неба сливался с землёй в дрожащей дымке. Его лицо, изрезанное ветрами и годами, оставалось неподвижным, только зрачки ширели, словно впускали в себя нечто, скрытое от обычных глаз.
Вернувшись, Гэсэр сел напротив и сказал сухо, как веткой треснул:
— Ойдоп зашёл в тебя через Команданте.
Владимира будто окатили кипятком. Грудную клетку распёрло жаром, в ушах зазвенело, и на мгновение ему почудилось, что он стоит на краю бездны, а на дне её мерцают древние звёзды. Что-то щёлкнуло в самом основании черепа — и мир стал объёмнее, будто он увидел четвёртое измерение. Он ждал, затаив дыхание, что Гэсэр продолжит, что приоткроет тайну этого вселения, этого странного союза команданте и бурятского духа.
Но потомок шаманов только качнул головой. Его лицо стало непроницаемым, как скала в тумане.
— Больше не могу, — произнёс он. — Обет молчания. Запрет предков. Называй это как хочешь.
Владимир рванулся к нему, умолял, подкупал, грозил уехать и порвать с дружбой. Но Гэсэр мягко высвободил руку и отступил на шаг. В его движении была сила стихии, безучастная и вечная. Он не сказал больше ни слова. Вернувшись в Читу, Границкий-Гантимур превратился в одержимца. Он обзвонил всех знакомых этнографов, перерыл интернет-архивы, читал о бурятских духах-хранителях, о западных ветрах, что приносят души. Он мучился вопросом: как образ кубинского революционера стал вратами для Ойдопа Дамдиновича? Что за дела — недоделанные, неуспокоенные — ждали его в степи, в каких-то камнях, и там, за тысячи вёрст, в дымном Донецке? Он пытался дозвониться до Гэсэра, но телефон молчал.
Ночи стали пыткой. Владимир проклинал этот полуоткрытый портал, эту дверь, которая распахнулась, но не показала, что за ней. И однажды, обессиленный, он провалился в короткий, тягучий сон — тот самый, что приходит на грани яви.
Ему приснился Ойдоп Дамдинович. Не по фотографиям, не по байкам — это знание возникло в сознании мгновенно. Перед ним стоял грузный человек в дорогом костюме и с характерной причёской. Тяжёлые веки и знакомый миллионам россиян голос не давали права на ошибку. Он смотрел на Границкого-Гантимура не как на чужого, а как на продолжение себя, на потомка, который допоёт его песню. Воздух во сне звенел, как натянутая струна. Ойдоп заговорил, и голос его шёл не из горла, а из самой глубины сна, из чрева времени:
— Не бойся. Моя душа иногда оставляет свои чертоги. Ей нужно тело, чтобы дышать. Ты стал этим телом, Володя. Это не проклятие — это поручение. Есть дела, которые я не доделал. Людям в суровой степи нужно доброе слово. Мой след зарыт в Донецке, а моё сердце — в Агинском. Я не завершил обещанного и должен вернуться. Ты пойдёшь вместо меня.
— Какие дела? — выдохнул Владимир. Собственный голос показался ему чужим, тонким. — Говори точно!
Но Ойдоп начал таять, превращаясь в благовонный дым из курильницы. Его губы ещё шевелились, но звук исчезал. И только последний взгляд — тяжёлый, пронзительный, почти отеческий — донёс беззвучное: «Сам узнаешь. Когда придёт час. Там — в степи и там — в огне».
Владимир проснулся с хрипом. Тело горело, будто обложенный камнями хорхог, но в груди поселилась странная, свинцовая уверенность. Тайна не стала яснее, но больше она не давила, а вела. Он подошёл к карте, висящей над столом. Чита, Агинское, Донецк — треугольник, в котором пульсировала чужая воля. Пальцы сами нащупали ключи от «джимника». Он знал, что завтра утром поедет в степь — искать ответ, слушать ветер. А потом, когда придёт время, набьёт джип гуманитаркой и рванёт на запад, за ленту, к пацанам.
Он посмотрел на портрет — тот смотрел с холста всё тем же стальным, командантовским прищуром. Но Владимир уже не видел в нём чужого. Он видел мост, по которому перешагнула душа Ойдопа, и теперь этот мост гудел под ногами его собственной жизни. Границкий-Гантимур провёл рукой по лицу — кожа была его, тёплая, живая. Но где-то глубоко, в самом основании души, дремал иной ритм, иной пульс. И он, забайкалец, привыкший надеяться только на себя и на жену, чувствовал себя теперь посланником двух миров, таскающим на плечах непомерный груз чужой судьбы.
Он не знал, что именно должен будет сделать. Но знал, что назад пути нет. Ойдоп Дамдинович не предлагал, а требовал. Владимир Границкий-Гантимур покорно, почти с облегчением, подчинился, готовый шагнуть в неизвестность, где ждали незавершённые дела.
С уважением и любовью ко всем читателям «Вечорки»,
Ната Щербинова
Это художественное произведение. Все имена, персонажи, места, события и происшествия вымышлены. Любое сходство с реальными людьми, живыми или умершими, а также с реальными событиями является случайным.